Лекция ГК о Ходасевиче. Как он читает стихи!!!!!
Род. 1886, ум. 1939. Поэт, переводчик, критик. Дебютировал в литературе в 1908 г. (сборник «Молодость»). В 20-е гг. эмигрировал. Произведения: «Счастливый домик» (1914), «Путем Зерна» (1920), «Тяжелая лира» (1922), «Собрание стихов» (1927, Париж) и др. Литературно-критические работы: «Русская поэзия» (1914), «Игорь Северянин и футуризм» (1914), «Обманутые надежды» (1915), «Петербургские повести Пушкина» (1915), «Державин» (1916), «О новых стихах» (1916), «О «Гавриилиаде»» (1918), «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924), «Державин» (Париж, 1931), «Кровавая пища» (1932), «Литература в изгнании» (1933), «Пан Тадеуш» (1934), мемуарные очерки и др.ПОЭТУ
Со колчаном вьется мальчик,
С позлащенным легким луком.
Державин
Ты губы сжал и горько брови сдвинул,
А мне смешна печаль твоих красивых глаз.
Счастлив поэт, которого не минулБанальный миг, воспетый столько раз!
Ты кличешь смерть - а мне смешно и нежно:
Как мил изменницей покинутый поэт!
Предчувствую написанный прилежно,
Мятежных слов исполненный сонет.
Пройдут года. Как сон, тебе приснится
Минувших горестей невозвратимый хмель.
Придет пора вздохнуть и умилиться:
Над чем рыдала детская свирель!
Люби стрелу блистательного лука.
Жестокой шалости, поэт, не прекословь!
Нам всем дается первая разлука,
Как первый лавр, как первая любовь.
Пускай минувшего не жаль,
Пускай грядущего не надо -
Смотрю с язвительной отрадой
Времен в приближенную даль.
Всем равный жребий, вровень хлеба
Отмерит справедливый век.
А всё-таки порой на небо
Посмотрит смирный человек,-
И одиночество взыграет,
И душу гордость окрылит:
Он неравенство оценит
И дерзновенья пожелает...
Так нынче травка прорастает
Сквозь трещины гранитных плит.
ПРОЩАНИЕ
Итак, прощай. Холодный лег туман.
Горит луна. Ты, как всегда, прекрасна.
В осенний вечер кто не Дон-Жуан?-
Шучу с тобой небрежно и опасно.
Итак, прощай. Ты хмуришься напрасно:
Волен шутить, в чьем сердце столько ран.
И в бурю весел храбрый капитан.
И только трупы шутят неопасно.
Страстей и чувств нестрогий господин,
Я всё забыл. Прости: всё шуткой стало,
Мне только мил в кольце твоем рубин...
Горит туман отливами опала,
Стоит луна, как желтый георгин.
Прощай, прощай!.. Ты что-то мне сказала?
УЛИКА
Была туманной и безвестной,
Мерцала в лунной вышине,
Но воплощенной и телесной
Теперь являться стала мне.
И вот — среди беседы чинной
Я вдруг с растерянным лицом
Снимаю волос, тонкий, длинный,
Забытый на плече моем.
Тут гость из-за стакана чаю
Хитро косится на меня.
А я смотрю и понимаю,
Тихонько ложечкой звеня:
Блажен, кто завлечен мечтою
В безвыходный, дремучий сон
И там внезапно сам собою
В нездешнем счастье уличен.
Пока душа в порыве юном,
Ее безгрешно обнажи,
Бесстрашно вверь болтливым струнам
Ее святые мятежи.
Будь нетерпим и ненавистен,
Провозглашая и трубя
Завоеванья новых истин,—
Они ведь новы для тебя.
Потом, когда в своем наитьи
Разочаруешься слегка,
Воспой простое чаепитье,
Пыльцу на крыльях мотылька.
Твори уверенно и стройно,
Слова послушливые гни,
И мир, обдуманный спокойно,
Благослови иль прокляни.
А под конец узнай, как чудно
Всё вдруг по-новому понять,
Как упоительно и трудно,
Привыкши к слову,— замолчать.
Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь -
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи...
Сам затерял - теперь ищи...
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
Nel mezzo del cammin di nostra vita *
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот - это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах,-
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть,-
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?
Впрочем - так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины - к причине,
А глядишь - заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами,-
Только есть одиночество - в раме
Говорящего правду стекла красивой «железной женщины» Нины Берберовой. «Все люди лучше, чем литераторы», -- писал ей Ходасевич. И был прав. Так что она все сделала правильно.
Ее очень любили -- это факт. Как жизнь. И, как с жизнью, с ней страшно было расставаться. А у тех немногих, на кого ее очарование не действовало, что-то явно было не в порядке: возможно, просто завидовали тем, кому она действительно принадлежала. Согласитесь, вы ведь действительно не любите тех, кому эта жизнь своя. Особенно, если вам она чужая.
Вся трудность в отношениях с Ниной Берберовой -- отношениях очных или заочных -- в том и заключается, что неприятие ее образа проще всего объяснить завистью. Ее судьба, в которой было всякое -- и голод, и беспорядочные связи, и настоящая любовь, даже две, и «проживание на оккупированной территории» во Франции, и тяжкое зарабатывание хлеба в газете, -- все-таки эта судьба выглядит триумфальной. И триумф настал: осенью восемьдесят девятого вернулась в Россию (на две недели, погостить), издала тут почти все свои книги, до того выходившие по-русски только трехсотенными, пятисотенными тиражами; буквально купалась тут в общей любви...
В России ее восторженно оценили по целому ряду причин: во-первых, ее главная книга, прославленная автобиография «Курсив мой», действительно свободна от большинства эмигрантских комплексов, от сведения счетов, посмертных отмщений, от слишком явного перекраивания истории в собственную пользу. Во-вторых, последняя красавица Серебряного века была на редкость обаятельна в общении. «Железная женщина» -- о да, ей и самой нравилось, когда название ее романа о Будберг применяли к ее собственной личности и биографии. О себе она говаривала и резче: «чугунная». Прожила девяносто два года, до последнего времени писала, путешествовала, водила машину, была обожаема всем своим американским околотком, где охотно отзывалась на панибратское «Нина»; после путешествия в Россию не брюзжала, не сетовала, не расплывалась в слезливом умилении... Приятно иметь дело с человеком дисциплинированным, не любящим и не умеющим никого собою обременять.
Можно храбро сказать, что в негласном (но явном) соревновании с Ириной Одоевцевой, чья мемуарная беллетристика «На берегах Невы» была в свое время таким же самиздатовским хитом, как и «Курсив», Берберова выигрывала по всем статьям: лучше сохранилась, меньше врет, со вкусом и тактом все тоже в большом порядке... Вышло, однако, так, что последнее десятилетие как-то ненавязчиво переставило акценты. Берберова встречает свое столетие не в лучшей форме. Почему? Во-первых, потому, что перестроечный пиетет перед всем эмигрантским окончательно сошел на нет, стали очевидны недостатки берберовской прозы и хитрые, тактичные приемы «Курсива», позволявшие автору на протяжении всех семисот страниц оставаться в таком шоколаде. Но во-вторых и в-главных, все мы за эти десять лет побывали фактически в эмиграции -- только не мы уехали, а страна из-под нас; пишущие авторы -- кроме детективщиков -- на собственной шкуре проверили, что такое издаваться трехсотенным тиражом, подрабатывать частным извозом и ощущать себя призраком в чужом пиру. Во всяком случае, большинство хозяев жизни образца девяностых никак не выглядели моими соотечественниками, у нас и язык был разный, и после этого опыта маргинального и зыбкого существования берберовский «Курсив» перестал выглядеть такой уж привлекательной книгой. Более того, его автор (сужу по собственной эволюции) стал вызывать подспудную неприязнь -- уж очень торопится он поспеть за ускользающей реальностью, только бы не почувствовать себя на отшибе!
Вот этим-то она и раздражает. Опять-таки как жизнь, которая слишком жива, которая в сущности-то своей пошла и лжива и во всем противоречит искусству. «Цель нашу нельзя обозначить. Цель наша -- концы отдавать», -- писала Новелла Матвеева о художниках. И потому художник не может рано или поздно не разойтись с жизнью. То есть с женщиной. А именно женщиной пар экселянс и была Нина Берберова -- красивая, энергичная, всегда современная и, страшно сказать, малоодаренная. То есть одаренная-то в высшей степени, только вот чем?Ходасевич и в русскую литературу конца XX века, в годы второго рождения классиков Серебряного века и эмиграции, вошел все с тем же саквояжем, все с тем же призраком чемодана... и только сейчас, кажется, становится понятно, что огромное большинство его дооктябрьских стихотворений очень слабо, а многие стихи «Тяжелой лиры», «Путем зерна» и даже «Европейской ночи» глядятся то безнадежно архаичными, то слишком сухими и обезличенными. В общем, искренняя, прекрасная злоба, небывалая желчность -- это здорово и ново, но ни с Цветаевой, ни даже с вечным врагом и антагонистом Ходасевича Брюсовым никакого сравнения... и как бы с годами Ходасевич-критик вовсе не забил Ходасевича-поэта, чего так опасался Набоков, критики его не любивший. Главное же -- будучи поэтом действительно серьезным, он оказался на редкость хитрым и нечестным мемуаристом. Читаешь трехтомник Белого -- лживый, приспособленный к советской власти, местами услужливо-лояльный, почти всегда писанный изломанным языком, искусственным и утомительным анапестом, -- и все живые. Все равно. Несмотря ни на что. Но читаешь Ходасевича -- и видишь, как осторожно, тонко, штришками, полунамеками опускает он тех персонажей, которые ему неприятны. Записки Ходасевича о современниках -- свидетельство очень талантливого, но не большого поэта о больших; свидетельство человека, обремененного маниями и физическими недомоганиями, -- о неизлечимых и сумасшедших. Берберова оставила нам в своем «Курсиве» нечто подобное, только чуть более откровенное. Она и не претендовала быть поэтом, и не считала свои стихи настоящими стихами. То ли дело проза -- тут она была уверена, что и «Биянкурские праздники», и поздние повести, и «Аккомпаниаторша» что-то собой представляют... Во всяком случае, она ставила себе в заслугу то, что первой начала писать не только об эмиграции, но и о французском пролетариате. И тут, стало быть, не замкнулась, а органично пересадилась на новую почву... Неинтересно, однако, читать о французском пролетариате. Хуже Эльзы Триоле. И даже «Аккомпаниаторша» как-то суха и анемична, даже на фоне нейтральнейшей прозы Газданова: все бы хорошо, а героини нет. Капризная певица -- и та убедительнее.
Вот в чем главная проблема Берберовой: при несомненном личном обаянии, при массе привлекательнейших качеств -- сострадательность, априорное уважение к людям, нежелание нагружать их заботой о себе -- именно личности ей как раз и не хватает. Блок говорил (Горький записал), что мозг -- уродливо разросшаяся опухоль, безобразный зоб, избыточный орган; может, и личность -- тоже непременно болезнь, обязательное наличие патологии? Берберова до тошноты нормальна, до ужаса современна, больше всего она боится старческих навязчивых идей -- и потому спешит меняться, меняться... а в процессе этого спасительного самоизменения совершенно растрачивает то, что было изначальной ее личностью. Вот почему на этом пути она обречена оставить и Ходасевича, который хоть и отбрасывал людей, как ступени ракеты (вспомним его чудовищный отъезд с Берберовой -- втайне от больной одинокой жены, сестры Чулкова!), но личностью все-таки был. Даже он, циник, умевший безжалостно-трезво смотреть на себя и на людей, в конце концов испугался жизни и сдался перед ней, перестал выходить из дому, часами раскладывал пасьянсы... а Берберова никак не могла вечно ждать катастрофы. В ее натуре было -- выйти из дому навстречу катастрофе: вдруг поможет самоизмениться? Она сварила Ходасевичу борщ на три дня -- деталь, скорее всего, выдуманная эмигрантами, -- и ушла. И оставила его с борщом. Вот как бывает между сознающими себя людьми.
Меньше всего мне хотелось бы глумиться. Берберова многим помогла -- Георгию Иванову, Бунину, Зайцеву, несчастной Ольге Марголиной, вдове Ходасевича, так страшно погибшей в лагере... И уж конечно, куда приятнее видеть перед собой старуху железную, бодрую, следящую за собой, нежели руину. Но ведь мы не о собственно человеческой ипостаси Нины Николаевны Берберовой сейчас говорим. Мы говорим о свидетеле времени, об авторе «Курсива», о современнице величайших поэтов и омерзительнейших событий, и человек, который столь успешно прошел через грозы XX века, не может не вызывать восхищения, смешанного с подозрением: почему этот век так пришелся тебе впору? Почему ты так торопилась за ним? Что от тебя осталось?
Любому из ныне живущих писателей я пожелал бы такой жизни, но никому из них -- даже тем, о ком не могу думать без брезгливости, -- не пожелал бы такой судьбы.
Дмитрий БЫКОВ
No comments:
Post a Comment