Наш дом из серии "Опись счастья" Лирические миниатюры памяти
Наш дом, в котором я жила с трех до восьми лет, стоял на
углу бульвара Шевченко и переулка Белинского (сейчас Аллы Горской). Теперь дома
нет. На его месте выросло тяжеловесное бетонное сооружение, лишенное всякой
памяти о тех домах, что когда-то жили здесь. Забавно, что спустя много лет
именно в этом новом здании я проходила собеседование и неожиданно получила
работу. Будто место, стерев прошлое, все же решило оставить мне маленький
привет.
А прежде здесь стояли несколько старых одно - и
двухэтажных домов, объединенных общим двором. Двор начинался на бульваре
Шевченко. Его охраняли огромные темно-зеленые железные ворота, казавшиеся мне
неприступными крепостными створками. Возле них неизменно появлялся наш дворник
— богатырского сложения, с тяжёлой метлой и внушительной связкой ключей на
поясе, которая при каждом шаге отзывалась сухим металлическим перезвоном.
По другую сторону двор заканчивался ажурной кованой
решеткой, отделявшей его от школьного, куда мне еще только предстояло попасть.
Каждый вечер тяжелые ворота медленно закрывались, и вместе с их глухим скрипом
мой маленький мир будто запирался до следующего утра — спокойный, безопасный и
бесконечный.
Кроме кустов сирени, во дворе жили огромный старый
каштан, несколько лип и пара кленов. Летом они смыкали кроны так плотно, что
двор почти целиком утопал в прохладной тени. У каждой квартиры на первом этаже
был свой палисадник — маленькое царство цветов и забот. У нас рос роскошный
розовый куст. Папа посадил его в день моего рождения, и долгое время мне
казалось, что мы с ним растем вместе.
Для меня этот двор был целой вселенной.
Детей моего возраста было всего трое — Наташа Кривенко, Вадик
Квятковский и Вовка Кириченко. Наташа с нами играла редко. Я неизменно
назначала себя предводителем всех предприятий. Вовка подчинялся беспрекословно,
Вадик же обладал независимым характером и время от времени объявлял настоящие
забастовки, требуя пересмотра правил или смены командования.
Мы воевали с соседним двором, устраивали засады, строили
крепости и, конечно же, делали «секретики». Для этого в палисаднике
выкапывалась маленькая ямка, на дно которой бережно укладывались цветочные
лепестки, золотистые фантики от конфет, разноцветные бусинки и всякие бесценные
сокровища. Сверху все накрывалось стёклышком и осторожно присыпалось землей.
Потом наступало самое интересное — искать секретики противника. Найти чужой
клад и разрушить его считалось едва ли не большей победой, чем сохранить
собственный.
Именно тогда происходило со мной одно маленькое чудо,
которому я не придавала никакого значения. Я постоянно находила бусинки. Они
попадались всюду: в земле, под деревьями, возле дорожек. Откуда они брались в
нашем тихом, почти закрытом дворе, где редко появлялись посторонние, мне и в
голову не приходило задуматься. Казалось, земля сама время от времени дарила их
мне. Теперь, спустя столько десятилетий, это кажется почти загадкой.
Несколько тех самых бусинок сохранились у меня до сих
пор. Вместе с ними уцелел и маленький стеклянный пузырек из-под какого-то давно
забытого лекарства, в котором я их хранила. Этот пузырек пережил наш старый
двор, пережил мой дом, пересек вместе со мной океан — сначала в Канаду, потом в
Америку. Иногда мне кажется, что память живет не в людях, а в таких вот
крошечных предметах. Они молчат всю жизнь, но стоит взять их в руки — и под
густыми кронами старого каштана снова слышны наши голоса, а где-то совсем рядом,
под тонким слоем земли, все еще прячется чей-то не найденный «секретик».
За Желтодвером
У каждого детства
есть своя дверь. Моей был Желтодвер.
В моей первой комнате
— детской, в доме родителей на бульваре Шевченко — стоял огромный платяной
шкаф. У него были желтые двери, и потому звали его просто — Желтодвер. Он не столько занимал
место, сколько делил мой мир на две неравные страны: одну светлую, другую
сумеречную.
В светлой части
комнаты царило пианино — старое, но окруженное такой семейной почтительностью,
словно внутри его полированного корпуса покоилась история нескольких поколений.
На нем я старательно наигрывала гаммы и первые, еще неумелые ноктюрны. Рядом стоял
огромный письменный стол, который до школы жил праздной жизнью и лишь по
большим праздникам переселялся в гостиную, уступая место шумным застольям.
Здесь же находилась моя кровать — с тугими металлическими пружинами и
затейливой кружевной вязью спинок, похожих на чугунные морозные узоры.
Под кроватью зимовали
банки с вареньем. Их прикрывали кружки плотной белой бумаги, заботливо
перевязанные разноцветными ленточками. Поэтому комната всегда пахла
одновременно летом и осенью: вишней, сливой, яблоками, сахаром и чем-то еще —
тем особенным ароматом домашнего времени, который невозможно сохранить ни в
одном флаконе.
В этой кровати вместе
со мной пережидали сумерки самые невероятные существа. Ручная белка с нелепым
именем Щеня, ворона Дора со сломанным крылом, щенок Тяпа, выросший из смешного
«тяпы» в благородного, статного пинчера. Переименовывать его было уже поздно:
величественная собачья осанка до конца жизни соседствовала с именем, которое
совершенно не соответствовало его породистой серьезности.
Когда мы уехали, Тяпа остался у бабушки. Она любила его с той
безоговорочной, почти разрушительной нежностью, на которую способны только
очень добрые люди. Избаловала она его до совершенно невероятного состояния:
Тяпа отказался есть самостоятельно. Бабушка усаживала его перед собой и кормила
с ложки, как маленького ребенка. Ложку он принимал с достоинством
наследственного аристократа, которому подобное обслуживание положено по праву
рождения.
Сам он соглашался лишь на две вещи — грызть косточки и пить воду. Все
остальное существовало только в сопровождении заботливой бабушкиной руки.
Когда я увидела
это своими глазами, долго не могла поверить. Передо мной был все тот же
могучий, породистый пинчер с благородной осанкой и умным взглядом, но внутри
этого собачьего достоинства жил избалованный ребенок, которому оказалось проще
дождаться ложки, чем наклониться к собственной миске.
За Желтодвером
начиналось другое государство. Там всегда было немного темнее, словно свет,
добираясь туда, уставал. Книжная полка подпирала потолок рядами тяжелых томов,
а рядом стояла громадная коробка из-под телевизора, набитая пуховыми перинами и
запасными подушками. Это сумеречное убежище было моим любимым местом в
дождливые, «негуляльные» дни. Там можно было бесконечно строить собственные
миры, не опасаясь, что кто-нибудь нарушит их молчаливый порядок.
Книги казались мне
великанами. Особенно одна — тяжелая, с металлическими уголками, изящной
застежкой и крошечным ключиком. Ее страницы окружала кружевная рамка, а буквы
были написаны каким-то чужим, загадочным письмом, которое я пыталась читать
скорее сердцем, чем глазами. Иллюстрации тревожили и притягивали одновременно.
Лишь много позже я узнала, что это была старинная Библия.
Но Африка — наше большое семейное путешествие — словно потребовала свою
жертву именно у нее.
Дом на бульваре
Шевченко пошел под снос. Немногочисленный наш скарб перевозили друзья и
родственники. Книги разошлись по чужим коробкам, полкам, квартирам. Многие
потом удивительным образом возвращались ко мне: я узнавала их по потертым
корешкам, по детским карандашным отметкам, по случайно оставленным засушенным
листьям между страниц. Но тяжелую Библию с металлическими уголками я больше
никогда не увидела.
Иногда мне кажется, что она и теперь стоит где-нибудь в частной библиотеке,
терпеливо ожидая нового хозяина. Подозреваю, что ценность ее была не только
духовной.
Была на полке и другая книга — на непонятном языке. В ней почти не было
слов, только картины. Под каждой — несколько коротких строчек, набранных
незнакомыми буковками, которые казались мне не буквами, а крохотными
загадочными рисунками.
Особенно полюбилась мне молодая белокурая дама, бережно несущая на
серебряном подносе что-то, несомненно, необыкновенно вкусное. Был еще «дяденькака»,
пронзенный десятком стрел, и «девочка», державшая на руках малорослого
старичка, — сочетание, совершенно невозможное для моего детского понимания.
Впрочем, я уже знала Черномора из иллюстраций к «Руслану и Людмиле» и
решила, что этот голый старичок — тот самый сказочный колдун, только почему-то
доверившийся девочке.
«Дяденьку» же мне было по-настоящему жалко. Он смотрел тем же
обиженно-страдальческим взглядом, каким смотрел мой Тяпа, когда мама с
выуживала из кастрюльки суповую мозговую косточку и торжественно вручала ее
папе, хотя по всем непреложным законам собачьей справедливости она должна была
принадлежать именно Тяпе. В такие минуты его глаза становились почти
человеческими. Именно такие глаза были и у человека, пронзенного стрелами.
Лишь много
позже, когда мой немецкий перестал быть сплошной тайной, я узнала, что одна из
самых любимых книг моего детства была альбомом Дрезденской галереи. «Дяденька»
оказался святым Себастьяном, белокурая красавица — знаменитой «Шоколадницей», а
девочка несла на руках вовсе не сказочного Черномора, а младенца Иисуса,
которого художник наделил почти старческим лицом. Объяснение этой странной,
почти невозможной для ребенка мудрости пришло ко мне еще позже — уже в музее
Сиены, где искусство неожиданно продолжило разговор, начатый когда-то той
загадочной книгой с непонятными буквами.
Желтодвер хранил и другие тайны.
Иногда за его желтыми створками родители прятали подарки ко дню рождения.
Мама искренне верила в надежность этого тайника, а папа всякий раз не
выдерживал заговора и, заговорщически улыбаясь, показывал мне сокровища
заранее.
На один из
последних моих киевских дней рождения появилась кукла почти с меня ростом.
Стоило взять ее за руку — и она начинала идти рядом, медленно переставляя ноги
и поворачивая голову так естественно, что в первое мгновение казалась живой.
Прическа у нее была точь-в-точь как у принцессы Леи из «Звездных войн», хотя
тогда я еще не знала этого имени. Для меня она сразу стала Лялей — как мама. И,
наверное, именно поэтому среди множества игрушек она так быстро перестала быть
куклой и превратилась в еще одного члена нашего маленького домашнего мира.
Иногда мне кажется, что дом моего детства давно перестал существовать
только на карте. Он продолжает жить где-то внутри меня — за Желтодвером, в
запахе вишневого варенья, в шорохе книжных страниц, в осторожных шагах куклы
Ляли и в нетерпеливом стуке Тяпиных когтей по деревянному полу.
Память удивительно бережлива. Она не хранит стены — стены сносят. Не хранит
вещи — они теряются, ломаются, переходят в чужие руки. Она хранит совсем
другое: свет в сумеречной комнате, тепло ладони отца, тайком открывающего
дверцу шкафа, бабушкину ложку, с которой степенный пинчер принимал обед, словно
старый граф на торжественном приеме.
Наверное, именно
из таких пустяков и складывается настоящее детство. Не из больших событий, а из
маленьких чудес, которые тогда казались обыкновенной жизнью, а спустя годы
становятся самым драгоценным богатством, которое невозможно ни потерять, ни
отнять.


















