Марал или Три банки памяти
Если есть что-то, что мы называем душой, — это память: она составляет нашу идентичность. Умберто Эко
Марал была моей институтской подругой — удивительным человеком, из тех, чьё присутствие не всегда удаётся заметить сразу, но чьё отсутствие обнаруживается почти мгновенно. Есть люди, которые входят в комнату вместе с шумом собственной личности; Марал входила почти бесшумно, словно заранее извиняясь перед пространством за то, что занимает в нём место. И всё же в ней было что-то такое, что заставляло оборачиваться. Не внешность — хотя, конечно, и она; не манера говорить — скорее то странное внутреннее напряжение, которое иногда угадывается в человеке прежде, чем он сам о нём догадывается.
Теперь, спустя годы, я думаю, что наша дружба была
одной из тех случайностей, которые лишь задним числом начинают казаться
судьбой.
Я родилась с каким-то, вероятно, чрезмерным
количеством воздуха внутри. Мне всё время было тесно — в правилах, в готовых
ответах, в определениях, в том, что полагалось любить, как полагалось жить и
даже о чём полагалось молчать. Свободу я примеряла, как примеряют чужое платье:
сначала оно кажется слишком большим, потом вдруг обнаруживается, что рукава
можно подвернуть, а через некоторое время ты уже не понимаешь, как прежде
обходилась без него.
С возрастом менялась и сама свобода.
В детстве она представлялась мне возможностью
закрыть дверь и остаться одной. Потом — возможностью уехать. Затем — не выйти
замуж за того, за кого «надо», не вернуться туда, куда «положено», не
согласиться только потому, что так принято. Позже я поняла, что свобода гораздо
коварнее: мало освободиться от чужой воли, гораздо труднее услышать
собственную.
Я всё время наблюдала за собой, словно за незнакомым
человеком. Читала, путешествовала, вглядывалась в людей, прислушивалась к
разговорам, сравнивала страны, семьи, привычки, судьбы. Мне было интересно не
столько узнать мир, сколько понять, каким образом он поселился во мне и сколько
его там лишнего. Я разбирала себя на составляющие с почти научным любопытством,
хотя наука эта была весьма сомнительной: наблюдения велись сердцем, выводы
делались задним числом, а главный экспериментальный объект постоянно менял
показания.
И вот тут появилась Марал.
Она была туркменской девочкой, выросшей в
традиционной семье. В ней удивительным образом сошлись три начала, которые я
тогда воспринимала почти как единое целое: советское, восточное и
патриархальное. Советское — с его привычкой жить по инструкции, восточное — с
уважением к укладу и старшим, патриархальное — с почти физическим ощущением
того, что у каждого человека есть заранее определённое место.
Марал принимала многое из этого покорно. Я бы тогда
сказала — была слишком покладистой, почти submissive.
Но в ней, этой малышке, существовала какая-то
совершенно необыкновенная сила сопротивления. Она могла уступить
обстоятельствам, но не ломалась. Могла промолчать, но это молчание вовсе не
означало согласия. В ней была выносливость человека, который долго живёт внутри
стен и потому знает о камне больше, чем тот, кто никогда не пытался его
сдвинуть.
А я стен не выносила.
Мне необходимо было знать, где заканчивается приказ
и начинается моя собственная воля. Я была независима — или, по крайней мере,
отчаянно хотела ею быть. От страны, от семьи, от традиций, от общественного
мнения, от всех этих невидимых нитей, которые особенно прочны именно потому,
что их никто не замечает.
В стране, где почти всё было стреножено — слово,
мысль, одежда, любовь, поездка, желание, — я каким-то образом умудрялась
чувствовать себя одновременно очень одинокой и очень притягательной. Свобода
вообще обладает этим странным свойством: она отпугивает одних и гипнотизирует
других. Людям хочется приблизиться к свободному человеку, чтобы посмотреть, как
он устроен, а иногда — чтобы немного воспользоваться его воздухом.
Марал, кажется, пришла ко мне именно за этим
воздухом.
И, возможно, я пришла к ней за тем, чего не было у
меня.
Она стала моей визави в долгом, почти
бессознательном расследовании под названием «кто я такая?». Рядом с ней я
особенно ясно видела собственную независимость, потому что у неё она была
заключена в совершенно иной форме. Её свобода не кричала. Она сидела тихо,
иногда даже послушно, но продолжала существовать.
Я, конечно, начала её «развращать». Не специально, не
намеренно — скорее, сама того не замечая. Я говорила с ней и одновременно как
будто разговаривала с собой, только вслух. Обсуждала жизнь, любовь, семью,
долг, свободу, то, что принято считать правильным, и то, что правильным
почему-то считается только потому, что так принято.
Мы говорили о том, что традиция вовсе не является
доказательством истины, а привычка — ещё не закон природы. Я с удовольствием
опрокидывала одну за другой её аккуратно расставленные внутренние вазочки. Мне
нравилось смотреть, как они разбиваются.
Сегодня я думаю, что в этом было что-то от юношеской
жестокости.
Я рассказывала ей о жизни, а на самом деле всё время
проверяла собственные убеждения на прочность. Мне хотелось убедить её, что
человек имеет право выбирать свою судьбу. Но, произнося это вслух, я постепенно
обнаруживала, что сама ещё не очень понимаю, что такое судьба и где
заканчивается выбор.
Мы разбирали по частям любовь, семью, женскую долю,
верность, долг. Я с азартом сбрасывала с пьедесталов всё, что казалось мне
пережитком, — иногда справедливо, иногда с той молодой безжалостностью, которая
свойственна людям, ещё не успевшим понять цену того, что они так легко
отвергают.
Мне казалось, что я освобождаю её.
Теперь я понимаю: в какой-то степени она освобождала
меня.
Потому что, пока я объясняла Марал, почему человек
не обязан жить по чужим правилам, я сама впервые пыталась понять, по каким
правилам хочу жить я.
Мы все в молодости путаем освобождение с
разрушением. Нам кажется, что если убрать старую стену, человек непременно
увидит небо. Мы забываем, что иногда за стеной находится не небо, а другая
стена.
Я перевернула в её голове многое: представления о
семье, приличии, долге, женщине, любви, традиции. То, что ещё вчера казалось ей
священным, я умела одним движением превратить в ненужный хлам.
И она позволяла мне это делать.
Но самое интересное произошло потом. Разрушить
оказалось гораздо легче, чем построить.
Мы обе довольно быстро обнаружили себя среди
обломков. Традиции были объявлены ненужным сором, старые правила — пережитком,
прежние представления — чужими и потому ложными. Мы стояли посреди этого
великолепного беспорядка, молодые, уверенные в собственной правоте, и вдруг
обнаружили неприятную вещь: свобода не сообщает человеку, что делать дальше.
Она только открывает дверь. А куда идти — приходится
решать самому.
Мы вместе начали выбираться из того сора, который
сами же и устроили.
Я поняла, что можно отвергнуть традицию, не отвергая
память. Можно не подчиняться семье и всё-таки любить близких. Можно уехать из
страны и продолжать носить её в себе — иногда как шрам, иногда как музыку.
Можно сказать «нет» прошлому, но не обязательно выбрасывать его целиком.
Марал, со своей стороны, училась другому: что
покорность не является добродетелью только потому, что её называют скромностью;
что терпение не должно превращаться в пожизненное ожидание; что женщина может
принадлежать себе, даже если весь окружающий мир убеждает её в обратном.
Так получилось, что мы двигались навстречу друг
другу с противоположных берегов. Я — от абсолютной независимости к пониманию
связи. Она — от привычной покорности к свободе.
И где-то посередине встретились.
Наверное, именно поэтому я помню Марал. Ведь себя
невозможно найти в одиночестве.
Нам нужны другие.
Иногда — чтобы нас отразили.
Иногда — чтобы нам возразили.
Иногда — чтобы мы испортили им жизнь, а они, к
счастью, не позволили нам испортить свою.
И, может быть, вся наша дружба была таким странным
сообщничеством: мы освобождали друг друга, не очень понимая, от чего именно
освобождаем, а потом, уже гораздо позже, учились жить с этой свободой.
Потому что свобода, как выяснилось, — вещь не
праздничная. Она начинается почти незаметно: с одного внутреннего движения,
когда человек вдруг обнаруживает, что может выбрать.
А затем всю оставшуюся жизнь учится отвечать за свой
выбор.
И еще о Марал.
Науки давались Марал без особого энтузиазма. Зато во
всём остальном Марал была настоящим уникумом.
Моя мама, которая с большим трудом переносила
посторонних в доме, Марал приняла сразу. В ней было что-то обезоруживающее. Она
могла сидеть в комнате совершенно тихо, почти незаметно, и всё же с её
появлением атмосфера делалась мягче — словно кто-то невидимый незаметно убавлял
громкость у мира.
Кроме того, у Марал был редкий и совершенно
практический талант: она умела переделать всю домашнюю работу так, что это
выглядело не работой, а естественным движением природы. Пока мы занимались, она
могла помыть пол, убрать комнату, привести в порядок кухню — и тут же вернуться
на своё место, будто ничего особенного не произошло.
Мама это, конечно, очень ценила.
Мы её подкармливали. Точнее, мои родители
подкармливали почти всех голодающих студентов моей группы, но Марал была
особенно преданным посетителем нашего дома.
Она обожала у меня заниматься. Хотя слово
«заниматься» здесь требует некоторого уточнения.
Обычно происходило следующее: я сидела за столом,
что-то читала вслух, объясняла решение очередной учебной проблемы, а Марал
лежала на кушетке с закрытыми глазами.
Через некоторое время я замолкала. Марал немедленно
открывала глаза.
Если я снова начинала читать — глаза снова
закрывались. Это продолжалось с безупречной закономерностью. Я к такому виду ее
обучения привыкала довольно долго.
Иногда я уходила по своим делам и оставляла её
спать.
В общежитии было шумно, и Марал, по-видимому,
решила, что моя кушетка вполне может выполнять сразу две функции: учебного
пособия и филиала её собственного общежития.
Стройотряд
В стройотряде Марал взяла надо мной шефство.
До этого я практически никогда не жила без
родителей. Исключением были летние лагеря, но там существовало подобие цивилизации:
за нами убирали, готовили, стирали, следили, чтобы мы не умерли от собственной
беспомощности.
В стройотряде цивилизация закончилась. Нужно было
самим мыть полы, дежурить в столовой, убирать, готовить и вообще каким-то
образом поддерживать жизнь в состоянии, пригодном для её продолжения.
Мы жили в двухкомнатных вагончиках. Две койки,
тумбочка и всё остальное, что можно было без особого труда вычеркнуть из списка
удобств. И тут Марал совершенно естественно взяла на себя всю работу по нашей
комнате.
Днём мы работали на строительстве школы в
Гавриловке. Вскоре выяснилось, что штукатурить стены мы умеем лучше многих. Наш
бригадир, обнаружив этот неожиданный талант у двух девочек из института,
немедленно забронировал нас с Марал на весь месяц.
Остальные студенты кочевали с участка на участок,
работая там, куда их посылали. Мы же стояли у своих стен и с каждым днём
становились всё более профессиональными штукатурами.
Возможно, это был первый случай в моей жизни, когда
я обнаружила в себе способности, о которых совершенно ничего не подозревала.
Рядом с нами работали студенты-медики. И именно им я
обязана одним из самых странных интеллектуальных развлечений моей юности. Они
снабдили меня великолепным учебником по шизофрении. Я иногда изображала
головную боль и с величайшим удовольствием погружалась в дебри воспалённого
человеческого мозга.
Возможно, это было моё первое знакомство с медициной
— и, к счастью для человечества, оно осталось теоретическим.
Марал и Туркмения
Марал обожала свою Туркмению.
Она рассказывала о ней с таким удовольствием, что я
иногда не знала, чему больше удивляться — самой стране или тому, как страна
меняется, проходя через её рассказ.
В её исполнении Туркмения была одновременно далёкой
и домашней: пустыня, верблюды, ковры, золото, семейные правила, огромные
застолья, странные для моего киевского сознания обычаи — и всё это существовало
в её памяти совершенно естественно, как будто никакой другой жизни и быть не
могло.
Отец у неё был теке — представителем одного из
крупнейших и наиболее влиятельных туркменских племенных объединений. Теке были
особенно сильны в южной Туркмении, в Ахале и районе Мары. Другим крупным
племенным объединением были йомуты, или, как говорила Марал, юмуты, исторически
связанные главным образом с западной Туркменией, Прикаспием и Хивинским
оазисом.
Для меня тогда всё это звучало немного как география
из другой планеты. Теке, йомуты, роды, племена — я привыкла думать о человеке
прежде всего как об отдельной личности. А здесь человек, оказывается, появлялся
на свет уже с довольно подробным объяснением того, кто он такой, откуда пришёл
и к какому миру принадлежит.
Мать Марал была узбечкой.
В их кругу такие смешанные семьи, насколько я помню
из её рассказов, могли называть «татами». Сейчас я знаю, что слово это гораздо
сложнее и не означает просто человека от смешанного брака: в разных местах и в
разные времена «татами» называли оседлое, нетуркменское население, в том числе
группы узбекского или персоязычного происхождения. Но для Марал это слово,
кажется, имело своё, семейное звучание — и именно в таком виде я его и
запомнила.
Она болезненно переживала своё двойное происхождение
и мечтала выйти замуж за настоящего теке.
Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется в этом
желании что-то очень человеческое. Мы часто стремимся туда, откуда, как нам
кажется, вышли, особенно если чувствуем себя немного не на своём месте.
Человеку хочется не просто свободы — иногда ему хочется корней. И чем сильнее
мы отрываемся от одного мира, тем настойчивее начинаем искать другой, который
мог бы объяснить нам, кто мы такие.
Марал, сама того не понимая, искала это объяснение в
теке.
Ей удалось выйти замуж за настоящего теке.
Правда, вместе с мужем она получила совершенно
неожиданный бонус: он оказался наркоманом.
Его семья каким-то образом сумела скрывать это
довольно долго. К тому времени, когда Марал обнаружила, с кем связала свою
судьбу, положение уже было далеко не простым.
Иногда жизнь обладает совершенно безупречным
чувством иронии: человек годами мечтает о соответствии традиции, а судьба в
ответ выдаёт ему её практически идеальную упаковку — с совершенно неожиданным содержимым.
Но тогда мы просто жили
Калым – восточные традиции.
У туркмен существовала ещё одна забавная традиция:
за невесту давали приданое.
И тут жизнь вдруг подбросила мне совершенно неожиданную
параллель.
Когда меня, ещё девятилетнюю девочку, сватали в
Алжире, за меня тоже полагалось приданое. Холодильник, машина, несколько
верблюдов и целое стадо баранов.
Я, конечно, тогда не могла оценить всю глубину этого
предложения. В девять лет гораздо больше интересуешься мороженым и каникулами,
чем собственной стоимостью для родителей жениха. Но теперь, вспоминая это рядом
с рассказами Марал, я невольно улыбаюсь.
Вот тебе и география.
Алжир и Туркмения — тысячи километров, совершенно
разные культуры, языки, истории. А где-то между верблюдами, баранами,
холодильником и машиной вдруг обнаруживается одна и та же древняя арифметика:
девушка, её семья, семья жениха и цена, в которую каким-то образом превращается
человеческая судьба.
Причём, насколько я поняла, существовала
парадоксальная зависимость: чем менее образованной была девушка, тем дороже она
могла стоить семье жениха. Женские руки были нужны для работы — для
изготовления знаменитых туркменских ковров.
Марал, к счастью для себя, прясть ковры не захотела.
Она окончила институт, и её родители всё же получили
довольно приличное приданое — вероятно, с некоторой поправкой на качество
жениха.
И тут я подумала: как забавно устроен мир. В одном
месте за девятилетнюю меня готовы были отдать холодильник, машину, верблюдов и
баранов, а в другом моя подруга должна была соответствовать целой системе
племенных, семейных и хозяйственных представлений о том, сколько стоит невеста.
Мы обе выросли и, к счастью, пережили эту
бухгалтерию судьбы.
У Марал родились две красивые девочки.
С мужем она в конце концов всё-таки разошлась, хотя
его семья была категорически против развода и всячески пыталась убедить её
остаться.
При разводе они потребовали вернуть приданое.
Сомневаюсь, что Марал сочла это требование
заслуживающим исполнения.
Некоторое время они жили в доме его родителей —
главным образом для того, чтобы за мужем было легче присматривать.
И именно там я впервые увидела ту Туркмению, о
которой Марал столько лет рассказывала мне в Киеве.
Дом, где старшие
говорят через младших. Еще о традициях.
Однажды меня пригласили в дом его родителей.
Я наблюдала за всем с любопытством человека,
оказавшегося внутри чужой пьесы, где никто не удосужился заранее объяснить
правила.
Особенно поразительными мне казались правила, по
которым должна была жить Марал — молодая невестка.
Например, с некоторыми старшими родственниками мужа
она не могла разговаривать напрямую.
Если Марал приносила чай бабушке и хотела ей что-то
сказать, обязательно требовался посредник. В тот раз посредником оказалась я.
Марал говорила мне.
Я передавала её слова бабушке.
Бабушка отвечала мне.
Я передавала ответ Марал.
И всё это происходило в одной небольшой комнате, где
мы стояли буквально в паре метров друг от друга.
Я поражалась. И, признаться, похихикивала про себя.
Мне всё время хотелось сказать: «Девочки, вы
серьёзно? Я могу просто отойти в сторону, и вы наконец поговорите друг с
другом».
Но потом я пораскинула мозгами и поняла, что передо
мной не странная бытовая игра, а вполне серьёзный язык отношений. В их мире
сама дистанция была языком уважения. Чем старше человек, тем меньше у тебя было
права обращаться к нему непосредственно.
Получалась почти дипломатическая миссия.
Марал — одна сторона.
Бабушка — другая.
Я — Министерство иностранных дел.
Причём совершенно неподготовленное Министерство
иностранных дел, которое даже не знало туркменского протокола.
И, вероятно, если бы переговоры зашли в тупик,
пришлось бы срочно вызывать ООН.
Но за этой комичной для меня процедурой скрывалось
довольно серьёзное правило: молодая женщина должна была знать своё место в
новой семье. Она не просто становилась женой — она входила в уже существующую
систему отношений, где возраст, происхождение, родство и пол определяли не
только права человека, но даже расстояние, на котором ему позволено с другим
человеком разговаривать.
Для меня это было почти невероятно.
Я привыкла считать прямоту признаком близости, а
здесь близость, наоборот, могла требовать посредника.
Мир, как выяснилось, был устроен гораздо сложнее,
чем мне тогда казалось.
Существовали и другие правила. Молодая невестка
должна была быть сдержанной, скромной, не смотреть слишком прямо на старших,
соблюдать определённую манеру поведения. Ей полагалось как бы немного уменьшить
себя — стать тише, осторожнее, незаметнее.
Я могла часами спорить с Марал о том, что женщина
никому ничего не должна только потому, что она женщина.
А где-то в другой комнате она должна была опускать
глаза перед старшими и обращаться к ним через посредника.
И всё же я постепенно поняла одну вещь: традиция
редко бывает просто набором бессмысленных запретов. За каждым таким правилом
когда-то существовала своя логика — иногда разумная, иногда жестокая, иногда
уже совершенно устаревшая.
Культура вообще умеет превращать необходимость в
церемонию, а церемонию — в мораль.
И человек, родившийся внутри этой системы, уже не
всегда видит в ней ограничения. Для него это просто порядок мира.
Наверное, именно поэтому мне было так интересно
наблюдать за Марал.
В Киеве она могла лежать на моей кушетке с закрытыми
глазами и совершенно беззастенчиво спать, пока я пыталась объяснить ей
очередную теорему или аксиому.
А в Туркмении она превращалась в другую Марал —
молодую женщину, которая знала, кому можно посмотреть в глаза, кому нельзя, с
кем можно говорить напрямую, а для кого требовался специальный дипломатический
канал.
И обе эти Марал были настоящими.
В этом, пожалуй, и заключалась её удивительная сила:
она умела жить сразу в нескольких мирах, не разрушаясь от их противоречий.
Возможно, именно поэтому наша дружба оказалась для
меня таким странным и важным уроком.
Я учила Марал говорить «нет». Она учила меня
замечать, что именно стоит за тем или иным «да».
Брючки, сапожки и три поколения золота
В Киеве Марал одевалась почти так же, как все мы:
брючки, блузочки, сапожки. Но мини — никогда. В этом отношении её внутренний
туркменский цензор работал безотказно.
На первый взгляд она была совершенно обычной
советской студенткой. Но стоило присмотреться — и проступал другой мир.
У туркменской женщины украшения, вышивка, головной
убор и детали одежды могли многое рассказать о ней: возраст, семейное
положение, происхождение, достаток. Одежда была не просто одеждой, а
своеобразным языком, которым женщина сообщала миру о себе, даже если ничего не
говорила.
Марал носила свою родословную не в паспорте, а на
себе.
На шее у неё всегда была тяжёлая золотая цепь, на
пальце — тяжёлое рубиновое кольцо, в ушах — серьги. Золота было столько, что
при желании им, наверное, можно было бы оплатить ещё один институтский семестр.
Особенно поражали одни серьги. Они были большими,
кольцеобразными, с камнями и маленькими золотыми шариками — совершенно не
похожими на то, что носили мы.
С ней по улице словно шла длинная вереница женщин —
её бабушек и прабабушек, их свадеб, семей, приданого, праздников и несказанных
историй.
Советская действительность умела делать нас снаружи
почти однояйцевыми близнецами: одинаковые пальто, сапожки, блузки. Но иногда
достаточно было одного золотого кольца, чтобы понять: внутри каждого из нас
спрятана совершенно другая страна.
Такие серьги как у Марал, я однажды видела в
Национальном художественном музее Украины. Нас это позабавило, а на выходе нас
задержала милиция. Они долго разбирались.
На неё смотрели. На серьги. Опять на Марал. Снова на
серьги. Вопросов было много. В конце концов предъявить ей ничего не смогли и
отпустили.
Марал, кажется, ничуть не удивилась.
Она вообще умела носить золото с таким выражением
лица, будто это не драгоценность, а часть анатомии.
Трёхлитровая
банка
Она рассказывала, что её прабабушка была в гареме
узбекского султана. Когда советская власть поглотила страну, гарем, по
семейному преданию, успел растащить и спрятать золотые украшения. У прабабушки
Марал хранилась чуть ли не трёхлитровая банка этих сокровищ.
Меня особенно забавляло, что Марал и её мама
говорили об украшениях именно так:
банками.
Не «украшениями», не «золотом», не «семейными
драгоценностями».
Банками.
Пожалуй, трудно придумать более восточный способ
измерения богатства. Постепенно прабабушка отсыпала содержимое банки дочерям и
внучкам. Какая-то часть досталась Марал.
Из этой банки происходили её тяжёлые золотые цепи,
рубины и серьги, которые в Киеве выглядели немного так, будто музейный экспонат
однажды решил покинуть витрину и самостоятельно прогуляться по городу.
Кроме золота, у каждой приличной туркменки должны
были быть бархатные платья с традиционной туркменской вышивкой. Некоторые были
роскошны. Марал иногда приносила их мне и давала поносить.
Я надевала их с тем особенным чувством, которое
бывает, когда примеряешь не просто платье, а чужую историю. Ткань помнила чужие
руки. Вышивка — чужие пальцы.
Туркменское
гостеприимство
Туркмения была далеко от центра Советского Союза, и
многое там сохранилось почти в первоначальном виде.
Республика была небогатой до наступления
независимости, но семьи теке, насколько я могла судить, жили достаточно хорошо.
Для гостей резали барана. Из него готовили шашлык,
шурпу, манты — и, кажется, использовали каждую часть животного с таким
уважением, какое в нашей городской кухне давно стало невозможным.
На стол выносили огромные хрустальные блюда с
красной и чёрной икрой. Я почти уверена, что в каждом таком блюде было не
меньше полкилограмма. Осетровая икра была каспийская.
Сегодня полкилограмма такой икры стоило бы целое
состояние. Тогда же, в Советском Союзе, она каким-то загадочным образом
попадала на столы. Её либо воровали, либо получали за какие-нибудь услуги,
которые не принято было заносить в бухгалтерские книги.
Но сильнее всего меня поражало другие не богатые
дома. Откровенно говоря бедные.
Маленькие, худенькие постройки, каждая со своим
клочком сухой земли. Рядом — сарай, в котором мирно жевали свою судьбу пара
баранов и, возможно, ещё несколько приёмных. Городские отдавали своих баранов
деревенским на выкорм — так сказать, отправляли скот на дачу.
Иногда в доме почти не было мебели. Вдоль стен прямо
на полу лежали ковры и матрасы. Днём они как будто терпеливо ждали своего часа,
а ночью превращались в постели: их раскладывали, и вся семья спала на полу.
Меня поражало это отсутствие мебели — не как признак
бедности, а как совершенно другой способ организации пространства. Комната не
была набором предназначенных для чего-то предметов. Она могла за несколько
минут превратиться из гостиной в спальню, а утром снова стать просто комнатой.
У нас мебель занимала пространство.
Здесь пространство принадлежало людям.
В середине комнаты оставалось свободное белое
пространство, накрытое большим куском целлофана.
Однажды я, ничего не подозревая, зашла в такой дом и
уселась прямо на этот целлофан.
И только потом выяснилось, что это был стол.
Мне стало ужасно стыдно. Но никто, кажется, не
обиделся.
Наоборот, вскоре на мой «стол» поставили чай, пиалы,
орешки и сухофрукты. И тогда я впервые подумала, что, возможно, гостеприимство
вообще не имеет прямого отношения к богатству. В одном доме перед тобой стоит
огромный хрустальный поднос с икрой. В другом — несколько пиал, горсть орехов и
сухофрукты.
Но если тебя усаживают за стол так, будто твоё
появление было самым естественным событием дня, разница между этими домами
исчезает.
Тебе рады. И этого почему-то оказывается достаточно.
Кухня была потрясающая. Но память, как выяснилось,
хранит не только вкус — она умеет консервировать запахи, цвета и совершенно
случайные подробности, которым в моменте не придаёшь никакого значения.
Я до сих пор помню вкус и запах туркменского плова,
шурпы; прозрачность виноградных кистей; кобальтовую голубизну подземного озера;
горы, усыпанные красными тюльпанами.
Помню чай. Помню пиалы. Помню красную икру в
огромных хрустальных блюдах.
Помню ковры. Кстати, парочка до сих пор висит у меня
дома — каким-то чудом пережив все эти годы и переезды.
Помню вязаные и вышитые шёлковые тапочки и тяжёлый
ковровый кошелёк, который когда-то подарила мне Марал. Всё сделано её руками.
Тонкими, работящими, умными.
Наверное, именно из таких нелепых, смешных и почти
случайных подробностей и состоит память.
Марал снова входит в комнату. Кладёт на стол свои подарки.
Смеётся. И где-то рядом уже пахнет пловом.
Марал для меня постепенно стала именно такой
мозаикой.

Особенно хорош баланс между юмором и серьёзностью. История с посредником между Марал и бабушкой мужа смешна почти до абсурда.
ReplyDeleteУ меня сейчас живет мальчик из Туркмении. 20 лет
ReplyDeleteУчится и работает. Хочет быть врачом как папа