История четвертая.
Ты можешь не верить в карму, но ей от этого только веселее.
Был у меня один знакомый. Его тело и лицо выглядели так, будто злобный скульптор, уставший от мира и своих рук, разбил несколько статуй и склеил их заново — кое-как, без логики, но с какой-то болезненной целеустремлённостью. Казалось, он отрывал куски тел гигантов и, небрежно приставил к пухлому гному, создал существо, на котором смешное и ужасное шли рука об руку.
Лицо его было словно застывшее желе, которое после застывания жестко перелопатили. Нос — огромный, странной формы, с ноздрями, вывернутыми в разные стороны. Глаза неопределённого цвета, скорее карие, с желтизной и серостью вокруг зрачков, утопали в складках кожи. Бровей не было. Волосы росли жалкими коротко подстриженными кустиками, и вид их был отвратителен — то ли пакля, то ли вата, случайно приклеенная к коже.
Кожа на лице была серовато-жёлтой с красными
прожилками, усеяна огромными вулканическими прыщами и шрамами. Лет ему было
около двадцати пяти, и, судя по всему, с четырнадцати он вёл войну с этими
прыщами. Голова неправильной формы сидела на тонкой короткой шее с выдающимся
кадыком. Руки были тощие, непропорционально длинные, с огромными ладонями и
толстыми пальцами. Тело — полное, с кругленьким брюшком на коротких ножках.
Звали его Олег, хотя мне его представили как Херувима.
Мой друг Игорь, зная мою слабость к лошадям,
как-то пригласил меня в конюшни ипподрома, где ветеринаром служил человек с
необычным прозвищем — Херувим. Здесь можно было не только любоваться
грациозными животными, но и иногда оседлать их.
В полутемноте, пахнущей сеном конюшни, мне
представили Олега. Но рассмотреть его как следует я не успела: всё моё внимание
в тот миг поглотили мягкие лошадиные морды, тянувшиеся к моим рукам, в которых
я держала морковь и яблоки.
Херувим рассказывал забавные истории о
лошадях — голос у него был глубокий и уверенный, каждый его рассказ вызывал
массу эмоций: смех, слёзы, восторг, удивление. Я восхищалась, хохотала, плакала
— он был великолепным рассказчиком.
Наконец, я выбрала коня, точнее, он выбрал
меня, и мы вышли на залитую солнцем дорогу. Я обернулась и застыла, стараясь
быстро отвести взгляд, но Олег сразу заметил смятение на моём лице.
Для него его лицо и тело было давно знакомым,
а для меня — неожиданной встречей. Чтобы снять неловкость, он пошутил:
— Не переживай, я сам до сих пор удивляюсь, как из меня такое чудовище
получилось.
После ипподромных развлечений мы зашли в
кафе. Я снова взглянула на Олега, ловя себя на том, что не могу отвести глаз.
Херувим, заметив моё смятение, мягко улыбнулся.
— Я слышал, ты рисуешь? — сказал он. — Судя
по всему, я могу быть отличным объектом для художественных упражнений.
Рассматривай, не стесняйся, а я пока кофе с Игорем допью.
Господи, как же он был уродлив! В голове
мелькали ассоциации с работами Джоэля Уиткина, Босха, с росписями Гойи в «Quinta del Sordo». Я разглядывала его лицо
и не могла понять, почему уродство может быть столь же притягательным, как
красота. Время тянулось, а оторвать взгляд от лица Херувима было невозможно.
В конце концов, мои глаза добрались до его
глаз — и я была поражена контрастом. Глаза, казалось, жили своей собственной
жизнью; они не принадлежали этому лицу. Это были глаза другого человека:
сильного, уверенного в себе и бесконечно доброжелательного. А мне всё время,
пока я его разглядывала, хотелось рыдать — так было жаль этого человека. Как он
может спокойно сидеть в кафе, где его изучают: кто откровенно, не стесняясь, а
кто исподтишка? Как он пережил детскую и подростковую жестокость в школе?
Очевидно, его разглядывают и на улице, недоумённо оборачиваются ему вслед…
— Ты ещё забыла о бабках, — добавил он с
лёгкой усмешкой, прочитав мои мысли, — которые толкутся возле церквей.
Некоторые крестятся, когда я прохожу мимо, а некоторые плюют мне вслед.
Я покраснела.
— Не стоит, — проговорил он спокойно. — Не
нужно меня жалеть. Внешность — это всего лишь внешность. Был бы я женщиной,
было бы сложнее. Так что не переживай.
Мы подружились. Постепенно я привыкла к его
наружности. Херувим был не просто собеседником, он был талантливым
собеседником. Он говорил так, будто слова сами выбирали его, чтобы прозвучать —
точные, хищные, неотвратимые. В его рассказах не было случайностей: каждая
пауза, каждый полутон тянул за собой тень смысла, который ты боялся осознать до
конца. Казалось, его ум не имел пределов, как ночное небо над спящим городом —
бескрайное и полное загадок. И в то же время — он казался пугающе одиноким, как
будто он был последним хранителем знаний, которые никто уже не сможет понять.
Он умел слушать — не так, как мы привыкли. Не
кивая рассеянно, не подгоняя собеседника к своей мысли, а будто растворяясь в
тебе. Словно его внимание было не ушами, а как у последователей учения ДАО:
кожей, глазами, всем телом. И в этом внимании не было жалости — только холодная
ясность. Он видел в людях то, что они сами старались прятать: дрожь в голосе,
нервный жест, несуществующую улыбку. Понимал до мельчайших деталей — так, что
становилось страшно. Казалось, ещё чуть-чуть — и он прочтёт тебя до конца, вывернет
наизнанку, оставит перед самим собой голым и беспомощным.
Мне казалось, что из него вышел бы
психотерапевт — тот самый, к которому люди идут, чтобы выговориться и, может
быть, впервые в жизни почувствовать, что их услышали. Но выбрал лошадей. Может,
потому что они были честнее. Они не врали, не прикрывались словами, не
прятались за улыбками. Их страхи и радости лежали на поверхности — в дрожи
мышц, во вспышке глаз, в ритме дыхания. И, может быть, только среди них он и
сам чувствовал себя свободным.
Однажды в разговоре я упомянула о своей идее
превратить его во «Фрейда». Он лишь усмехнулся — легко, будто отмахнулся, но в
этой лёгкости пряталась какая-то тяжесть.
— А это у меня от прапрабабки, — сказал он,
словно рассказывая анекдот. — Она была проституткой, а потом держала притоны на
Подоле. Говорили, Куприн с неё Анну Марковну писал. Правда ли — не знаю. Но
проститутки, знаешь, чувствуют людей лучше всех.
— Невероятно! —воскликнула я, —Так не
бывает.
Он усмехнулся.
— Про карму слышала? Вот тебе и карма
отозвалась. Вся грязь мира сконцентрировалась на мне, — закончил он и
усмехнулся так, будто смеялся не над собой, а над миром, который придумал такую
шутку.
Мы часто бродили по старому Подолу. Камень
под ногами поблескивал, будто помнил иные шаги, а дома, тесно прижавшиеся друг
к другу, глядели из-под тёмных карнизов так, словно держали в себе чужие, давно
забытые истории.
Херувим рассказывал о Подоле как о живом
существе — так красочно, так ярко, что персонажи жившие здесь когда-то оживали,
а сама история становилась осязаемой: протяни руку — и можно дотронуться до
горячих, в пене, лошадей войска Петлюры; увидеть стыдные красные фонари на
Малой и Большой Ямской; заметить Куприна, отряхивающего плащ от капель дождя на
пороге одного из домов. Паустовский тихо ступает по каменной брусчатке,
останавливается под газовым фонарем и что-то шепчет себе под нос, будто
прислушиваясь к шуму времени. В тени арок мелькнули Ахматова и Гумелев: их
слова повисли в воздухе, лёгкие, как осенний лист, напоминающие о вечном и
быстротечном. А высоко, на старых куполах древних церквей, стояли Мазепа и
Сковорода — их силуэты, словно стражи, охраняли город и мысли, сплетавшиеся с
настоящим, делая его живым и волшебным.
Мы шли дальше, и казалось, что улицы сами
переплетают прошлое и настоящее: каждый камень, каждая лавка и фонарь
становились страницей, на которой писалась наша прогулка, а мы — лишь гости в
этом магическом, вечном рассказе Города.
Под его нарочито беспечным тоном пряталось
что-то совсем другое: чужая боль, собственная память, целый пласт прошлого, о
котором он никогда не говорил. И тогда на миг мне стало страшно. Передо мной стоял
человек, который видел в людях слишком много. Который прожил что-то такое, что
научило его разбирать души на слои, как старые книги, от которых остаётся один
хрупкий, потрескавшийся переплёт. Уязвимый и пугающе понимающий — он смотрел на
меня, и казалось, что видит больше, чем я сама готова показать.
Через пару лет Олег уехал. Какой-то богатый
«лошадник», кажется, из Америки, пригласил его присматривать за лошадьми. И вот
— всё, что было в нём важного: его странные истории, его карма, его уродство и
его доброта — осталось здесь, растворилось в этих улицах, как будто Подол сам
принял его в свою бесконечную память.
Чудово, ніби перед очима...
ReplyDeleteДякую!
Delete